Александр Иличевский (a_ilichevskii) wrote,
Александр Иличевский
a_ilichevskii

Category:

Esquire, №2

Книжная полка из последнего Esquire

1. Константин Сергиенко. «Кеес Адмирал Тюльпанов».

Когда я впервые увидел картины Брейгеля, они поразили прежде всего узнаванием: это были иллюстрации к «Адмиралу Тюльпанов», к книге, в которую я однажды в детстве провалился, как Алиса в кроличью нору. Лоскутные одеяла польдеров, дамбы, мельницы, каналы этой плоской страны, на которых зимой звенят коньки; дерзкий Кеес, сакральный тюльпан, единственный из цветов, в который можно и увлекательно глубоко заглянуть, осада Лейдена, восстание гёзов, горбун Караколь с накладным горбом (потом мне казалось, что все горбуны прячут в горбах некие сокровища, тайну) — все это навсегда со мной, никакая реальность не сравнится с этой повестью по достоверности. Месяц назад я был поражен, узнав, что автор у этой книги действительно существовал, и есть в Москве люди, которые его помнят. Оказывается, им написаны еще две повести. Расспрошу букинистов.

2. Ян Ларри. «Необыкновенные приключения Карика и Вали».

Хорошие книги всегда умножают воображение, а есть такие, что усиливают еще и зрение, делая его инструментом воображения. Благодаря Карику и Вале, спасшимся от шершня, стрекозы, муравьиного льва, паука-серебрянки и чудовищной медведки, я научился впоследствии никогда не забывать о том, что человеческая цивилизация не одинока во вселенной. Мысль о том, что еще сорок миллионов лет назад пчелы, разговаривающие друг с другом при помощи запахов и танцев (Карл фон Фриш, Нобелевская премия, 1973 год), достигли воплощения коммунистической идеи, и что пользы от этого — всего-то бочки с медом и апитерапия, что муравьи, владея арифметикой, в захватнических войнах изощренней любых нацистов, — всегда отрезвляет от социальных фантазий. Замечал ли кто-нибудь, что «ламборджини», буравящая, как почву плотный от скорости воздух, своей формой напоминает медведку, с ее приземистостью, мощностью сведенных передних лап?

С другой же стороны, есть совсем немного естественных способов визионерства, и пристальное внимание к «микромиру» — один из них. Мир солнечных прозрачных пчел и хтоническое царство термитов — отличная натура для широкого спектра литературных ландшафтов — от фантастов до Юнгера.

3. Иван Бунин. «Темные аллеи».

Грамматика души, становящейся солдатом в мире действия, солнечное воинство тел, музыка телесности и природы; солнечный удар юношеского возраста, отрада и проклятие зрелости — и единственный пример в русской литературе, когда любовные истории составляют книгу, так похожую на роман, где главные герои — демонические и светлые ангелы любви и страсти, от истории к истории подчиняющие новые телесные оболочки. И хотя сегодня мне очевидно, что финалы историй слишком настойчиво схожи эмоционально (впрочем, у любви, как и у жизни, безвыходный жанр: обе заканчиваются смертью), но высшая проба языкового и чувственного строя книги неизбежно расширяет душу в тупик Бога. О любви говорит язык Бунина, никто до — не был способен, и после.

4. Иван Тургенев. «Записки охотника».

Мы были слишком похожи на детей в «Бежином лугу», в ночном рассказывающих истории про русалок, мы не слишком отличались от подданных лешего, так мы были погружены в лес, поля и реку, чересчур интересуясь природой, но не человеком, — чтобы путешествия охотника могли увлечь сверх школьной программы. Я случайно прочитал «Хоря и Калиныча» лет пять назад, и тут же проглотил всю книгу, наконец поняв, отчего ландшафт — последний оплот человека, и как он может послужить оптическим строем для изучения человеческой природы.

5. Иван Бунин. «Жизнь Арсеньева».

Едва ли не единственная книга, в которой совершается попытка исследования полного становления, изгнания из детства, юности. «Степь» Чехова задумана была именно в этом ключе, но продолжения не последовало (гимназическая юность Егорушки, самоубийство от любовной горячки: «Митину любовь» я воспринимал именно как продолжение любимой «Степи»; как горько). Арсеньев — поэт, и прощание его с юностью, семьей, домом, родиной — элегическое, необыкновенной силы повествование, многие абзацы помню наизусть.

6. Федор Достоевский. «Идиот».

Этот великий роман, похожий на пожар, когда в руках в лицо из всех окон-страниц дома-книги рвется пламя, а внутри видны силуэты людей обожженных, но продолжающих, споря и скандаля, плача и умиляясь, метаться, — я прочитал на ногах. Лет двенадцать назад со мной приключилась история, после которой я неделю пешим ходом вымерял гористые улицы Сан-Франциско, и в руках у меня пылали Мышкин, Рогожин, Настасья Филипповна, самым высшим образом никому не давшая, даже Тоцкому, и оттого полная плотью огненной сакральной пустоты. С тех пор и поныне где-то во мне, как в той наглухо зашторенной квартире вокруг ложа с заледеневшей красавицей бродят побратавшиеся князь с Парфеном, и до сих пор я не верю ни одному женскому образу, созданному с попыткой увидеть глубину женщины; все даже самые живые женщины в литературе — только искусная поверхностность.

7. Лев Толстой. «Анна Каренина».

Самый трудный и самый свободный роман. При всей немыслимой достоверности, которая должна вроде бы закрепощать, на деле роман — океан свободы, необыкновенного дыхания и простора сознание, мыслящее слово, обладающее потрясающим объемом языка и смысла. Нет никакого способа представить, как такое существо могло быть не только создано, но хотя бы замышлено. И, конечно, Анна Каренина это — Толстой, со всей женственной необъяснимостью демиурга.

8. Владимир Набоков. «Дар».

Единственный любимый роман Набокова, благодаря которому я еще долго отождествлял Кончеева с Ходасевичем. Отчего-то запомнился дрозд — певческий талисман английской поэзии, — он восседал на бензоколонке, в финале, когда нагим Чердынцев вышагивал по Берлину. Потом в одном справочнике прочитал: «В странах Западной Европы черный дрозд в городах ведет оседлый образ жизни и иногда гнездится зимой. Так, в январе 1965 года одно гнездо черного дрозда с птенцами было найдено на неоновой вывеске большого магазина в Берлине». В романе, написанном ранее справочника как минимум на тридцать лет, читаем: «За ярко раскрашенными насосами, на бензинопое пело радио, а над крышей его павильона выделялись на голубизне неба желтые буквы стойком — название автомобильной фирмы, — причем на второй букве <…> сидел живой дрозд, черный, с желтым — из экономии — клювом, и пел громче, чем радио».

9. Джеймс Джойс. «Улисс».

Что этот роман написан великим писателем окончательно стало ясно, когда в тринадцатой главе «Навсикая», абсолютно плоской и черно-белой в бо́льшей своей части, без какого-либо видимого приема (я потом перечитывал раз пять и не мог уличить), вдруг — при полном отсутствии прилагательных — вспыхивают цвета и врывается объем, и скоро финал, в котором напоенную эротикой главу, развивавшуюся наступательной поступью подобно «Болеро» Равеля, венчает оргазмический фейерверк, бьющий пышными фонтанами на свадьбе воздушных китов. («There she is with them down there for the fireworks. My fireworks. Up like a rocket, down like a stick.»)

10. Юрий Олеша. «Зависть».

Единственный роман, который на самом деле не роман и тем более не поэма, а стихотворение. Он столь же легко разбирается на строфы, сколь и невозможно выявить рецепт, согласно которому он из них составлен. «Зависть» написана солнечными зайчиками по теплым камням и стеклам окон старой и новой жизни. В романе прорва радостной телесности и пения, физического ощущения посеребренных каплей на бархатистых стеблях вынутых из кувшина фиалок. И то, о чем он написан — никогда не ясно, что только подстегивает к перечитыванию; так всегда происходит с хорошим стихотворением.

11. Исаак Бабель. «Конармия».

Есть восточная пословица: «Чтобы построить минарет, нужно выкопать колодец и вывернуть его наизнанку». Горький как раз и отправил Бабеля в жизнь — в преисподнюю — копать колодец, для того, чтобы он потом все вывернул наизнанку и построил минарет: книгу. В результате мы имеем «Конармию» и дневник Бабеля 1920-го года, который в тысячу раз страшнее книги. Задача писателя на примере Бабеля видется такой: опуститься в  геенну, и оттуда, из геенны, поднять и искупить высшие смыслы — искры божественной святости.

12. Андрей Платонов. «Чевенгур».

Есть всего два или три романа, открывшие свой вечный незримый мир, реально существующий в реальном ландшафте. Необходим только специальный настрой сознания и упорство путешественника и наблюдателя для его переоткрытия. При этом способ путешествия можно выбрать свободно: открыть книгу или выйти за порог, с равным успехом.

13. Роберт Музиль. «Три женщины».

Мне нравится, когда текст обладает мышлением. Когда видишь, как проза сама по себе «думает». Всей своей структурой. Есть в этой «малой прозе» Музиля такие тонкие, мыслительные периоды, необычайно органичные глубиной всему повествованию, абсолютно недоступные анализу, логическому препарированию. Своей тканью (уже плотью) они создают мощное движение, наращение художественного смысла. В «Гриджии» любовники оказываются запертыми в творящей крипте забвения, женщина все же спасается, и это самый страшный и самый необъяснимый финал в литературе, который заставляет саму Ананке прошептать оправдания.

14. Алексей Парщиков. «Выбранное».

Остатки тиража этой книги я вместе с ее автором спасал охапками из полузатопленного подвала в Потаповском переулке. Это единственная книга, разделы которой переложены рентгеновскими снимками костей и черепов. И это единственная книга, без которой на Судном дне не обойдется, чтобы меня воскресить и призвать к ответу. Потому что я из нее состою, так же как состою из плоти и костей.

15. Дерек Уолкотт. «Омерос».

«Omeros» — первая книга, которую я купил на территории США, потратив последние двадцать путевых долларов. Вскоре я ее перевел, в результате чего приобрел совершенно неприспособленный для устной калифорнийской речи словарный запас, заместить который оказалось довольно непросто. Морское солнце этих карибских терцин, набегавших на сознание все четыреста страниц, освещает мое сознание и поныне.

Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

  • 33 comments